Неизвестный солдат о себе и других
Часть 1. Из глубины жизни народной. Глава 2. Война и революция. 1904-1907 гг.
Продолжение.
Примирение с отцом и непостоянство заработка «на стороне» заставили меня возобновить почти в полном объеме участие мое в производстве сельского хозяйства отца. Я работал, как уже сказано, на одинаковых основаниях со всеми членами семьи и со всеми своими товарищами по деревне. А хозяйство нашей семьи после выдела на отруб становилось вполне «образцовым»! То, что говорила мать, сбывалось в полной мере, а то, что говорил отцу агроном, соблазняя его торговаться за участок, не сбылось и не могло сбыться, надежды на улучшение не было.
Земля на участке была истощена до крайности, а почва – кислой: не родились ни рожь, ни овес, а лен родился какой-то слабый, с тонкими и короткими стеблями, а семян давал сам-друг, сам-полтора. Навоза не хватало, возили на полосы омялки, но от этого почва становилась еще хуже. Отец то и дело впадал в отчаяние, «сходил с ума и свирепел как зверь» (говорила мать). Работали все «до упаду».
По милости писателей и поэтов «друзей народа – народолюбцев» из прасолов-купцов и разорявшихся помещиков, смотревших на нашу работу со стороны: из окон трактиров, постоялых дворов, из окон своих и чужих усадеб, дачи или из пролетки, широко распространилось особое представление о необычайной привлекательности и чуть ли не о постоянной веселости нашего крестьянского труда в условиях дореволюционной России. По рассказам этих восторженных наблюдателей, крестьянин и пашет с песнями, и косит с песнями, и молотит с песнями, и лен собирает с полос и со стлища с песнями, и навоз… О навозе писатели и поэты почему-то не писали.
Пахота кончалась «как земля замерзнет…», а начиналась «как снег сойдет». Тот, кто пахал, понимает, что это значит: поздней осенью пахали, утопая в грязи, холодной, иногда смешанной с первым снегом, а ранней весной пахали тоже по холодной грязи, утопая в ней чуть ли не по колено (хорошо, что не в лаптях!). Сырая земля налипала на лемех, ее приходилось то и дело соскребать. Но это не главное, не самое важное.
«Едет пахарь с сохой, едет песню поет, по плечу молодцу все тяжелое!» Может быть, где-нибудь под Воронежем, на черноземе, и бывало так. У нас так не было!
У нас вот что было изо дня в день во время пахоты.
«Вот и солнце встает…» – и по деревне раздаются злобные выкрики и визги, кто-то кого-то ругает истошным голосом, кто-то отвечает столь же злобно, кудахчут куры, лают собаки…
Поэт спросил бы: что это значит, почему шум, не пожар ли? «Это бабы на пашню выезжают, – ответил бы ему сапожник, не успевший умыться, но уже закуривший махорки, садясь на липку, – они у нас всегда так». «А почему они не поют? Ведь когда едет пахарь – поет…» Наш сапожник, самый неисправимый философ и прозаик, сказал бы на это… Однако то, что сказал бы он на это, ни на какой язык перевести нельзя – непереводимо!
Отправляясь на пашню, наши матери и сестры ругали мужей, детей, свекра, свекровь за нерасторопность, за сонливость, неповоротливость и т.д. Ругали на чем свет стоит лошадей, кур и все живое, попадавшее на глаза. Не все и неодинаково, конечно. Были и такие, которые не ругались. Домашним от этого было не легче.
Писатели не слышали этого шума, и поэты не знали этого: в такие ранние часы писатели и поэты обычно спали, в постели изображали и воображали, уносясь мечтою навстречу дню.
Для нас это было незаметно, потому что было привычно.
Женщины-матери (они же снохи при жизни стариков) ложились спать после всех: нужно было накормить семью, напоить скотину, приготовиться топить печь на завтра, а утром истопить печь, подоить корову, выгнать скотину в стадо и т.п. И спали наши матери по 4 часа в сутки, а работали по 18 часов в сутки от начала весны до зимы, почти до декабря. Но и зимой настоящего отдыха не было: ездили в лес за дровами, завершали обработку льна, пряли, ткали, шили белье и одежду верхнюю.
Пахарь с сохой или плугом шагал за лошадью на двух ногах (а у лошади – четыре!) целый день с очень небольшим перерывом на обед, или по борозде – это не всем удавалось, или по обочинам борозды: земля мягкая или комковатая, а по клеверищу – ремнями на ребро и пластами со щелями между ними в подошву шириною. Попробуйте-ка походить по такой дороге, пройдите по этой дороге бодро и быстро до 30 верст в сутки. На нашей пашне, правда, более 20 верст в сутки не делали. А 20 верст по борозде или прямиком по пашне разве не чудовищно много?! Нет, не до песен было нашим женщинам на этой работе! Домой они возвращались нередко еле живыми, а дома надо подоить корову, приготовить на завтра топить печь, накормить мужа и детей. А тут чисто женские неполадки: шагать бороздой – значит, шагать след в след, толстые места ног терлись и натирали волдыри, водяные пузыри в первые дни пахоты, кожа сходила… мазали дегтем, завязывали тряпками. А это было все мучительно.
Городские кавалеры из поручиков брезгливо морщились, описывая наших девушек: ширококостные, мясистые, толстопятые, лапости повернуты внутрь – косолапые… А не работа ли на пашне, не шаганье ли след в след из года в год, из века в век, из поколения в поколение вызвали наследственность этого рода?! Ступни, вывихнутые наружу, никак не уместятся в борозде, пахать с такими ногами почти невозможно… Не постоянная ли езда верхом на лошади повернула таким манером подошвы ног некоторых народов?